Автомифотворчество сибирских литераторов конца XIX – первой трети XX в.

Материал из НБ ТГУ
Версия от 23:23, 1 апреля 2021; Vcs (обсуждение | вклад) (Новая страница: «350px|thumb|right|Г.Д. Гребенщиков (1884-1964) ==Интерпретация Г.Д. Гребенщиковым…»)
(разн.) ← Предыдущая | Текущая версия (разн.) | Следующая → (разн.)
Перейти к: навигация, поиск
Г.Д. Гребенщиков (1884-1964)

Интерпретация Г.Д. Гребенщиковым своего отъезда из России

На протяжении последней четверти в. в исследованиях, посвященных литературе русской эмиграции «первой волны», интенсифицировалось обсуждение насущной потребности поэтов и писателей диаспоры в разного рода автоописаниях. Так, И. Паперно показала, что для художников первой трети XX в. центральной поведенческой моделью стал жизнетекст А.С. Пушкина [1]. Из последних работ, написанных на эту тему, можно назвать монографию Е.Е. Анисимовой, в центре которой находится исследование механизмов и прагматических задач рецепции творческого наследия и биографических образов «классиков» (на примере В.А. Жуковского) представителями литературы диаспоры в рамках концепции завершения культуры «золотого века», свидетелями которого они стали (см.: [2]).

Разумеется, вопрос не ограничивается самопроекциями на писателей-«классиков». В качестве ориентиров в процессе самоопределения могли выступать фигуры музыкантов, живописцев или даже святых (в первую очередь – Сергия Радонежского). При этом образцы для самоопределения регулярно трансформировались в ролевые жизнестроительные модели. Эта характерная взаимосвязь четко просматривается в случае Георгия Гребенщикова, сибирского писателя, который в 1920 году покинул советскую Россию. В эмигрантский период Гребенщиков активно конструировал идентичность, основанную на сочетании двух понятий – «изгойничества» и «вестничества». Причем, в первые годы эмиграции в его публицистике и эпистолярии преобладала идея изгойничества. Так, в очерке 1923 г. «Саркофаг Наполеона» встречается следующая самоаттестация: «скромный чужеземец, изгнанник своей родины» [3. Т. 3. С. 448]. Однако уже через год, в очерке «Русский жемчуг», Гребенщиков находит эффектную метафору русской эмиграции, рассуждая о рассыпанных «жемчужинах русского искусства», собирающихся затем в «неслыханно чудесное ожерелье со значением всемирной миссии», в силу чего «становится осуществимой единая для всех русских людей мечта о родине, которая родиною нашей делает весь мир» [3. Т. 4. С. 415], [4. Л. 2]. В 1926 г. в лекции под названием «О Красоте» писатель еще более решительно переосмысливает значение эмиграции (и, соответственно, собственное место внутри нее).

 Нам необходимо знать, что бессмертные вестники всероссийской культуры, дети нашей русской красоты, разлетелись по всему земному шару и всюду на разные лады прославляют и возвеличивают русское имя, всюду без слов поют гимны России. 
 Так что Красоту и силу Русской Культуры теперь нельзя истребить до скончания веков, ибо эти вестники, посланники России, тайно или явно ушедшие во все концы земли: картины, ноты, книги, песни, артисты, искусные руки рабочих, гениальные мысли ученых, и даже просто всероссийское великое страдание и терпение – разве это не самая лучшая весть миру о том, что Россия не только не умрет, но что, напротив, русские границы расширяются до беспредельности  [5. Л. 5]. 

Как отмечает Г. Тиме, в литературе русской эмиграции 1920-х гг. изгнание, как правило, концептуализировалось как путешествие, т.е. временное отсутствие в «своем» пространстве с последующим возвращением в него [6]. В случае Гребенщикова дело обстояло сложнее. Вторая жена писателя Т.Д. Гребенщикова (Стадник) в 1934 г. свидетельствовала о том, что отъезд писателя из России состоялся «добровольно, на свой счет, вне эвакуации с намерением издать свои труды за границей и затем проехать на Дальний Восток и в Сибирь, на Родину, но развернувшиеся события задержали его заграницей» (цит. по: [7. С. 33]. Однако в начале 1920-х гг. Гребенщиков описывал свой добровольный отъезд как изгнание, а несколько позднее, в рамках общей парадигмы, это изгнание характеризовал как путешествие, наделенное высоким телеологическим смыслом. «Нас выгнали в узкие двери из России, – писал он в одном из очерков, – а мы войдем в нее через широкие ворота чудесной и всемирной славы красоты русского не умирающего духа» [3. Т. 4. С. 415].

Итак, интерпретируя феномен собственной эмиграции и – шире – русской эмиграции вообще как мессианскую культурную экспансию, Гребенщиков использовал парадигмальный для эмиграции «первой волны» способ самоопределения, афористически выраженный в известных словах (атрибутируемых то З.Н. Гиппиус, то Д.С. Мережковскому, то Н.Н. Берберовой): «Мы не в изгнании, мы в послании».

Аллюзия на овидиевские «Письма с Понта» в творчестве Г.Д. Гребенщикова

Древнеримский поэт Овидий

В 1926 г. писатель начал работать над публицистической книгой, составленной из посланий к адресатам, рассредоточенным по разным континентам, и озаглавил ее «Гонец. Письма с Помперага». Это название содержит в себе отчетливую фоно-семантическую аллюзию на овидиевские «Письма с Понта». Оба заглавия построены по идентичной модели и содержат гидроним (Помпераг – небольшая река в штате Коннектикут). Гребенщиков использует эту отсылку к изгнанническому опыту Овидия, автора «Писем с Понта», для усиления риторической и поведенческой позы изгнанника, которую он, как уже говорилось, активно разрабатывал в середине 1920-х гг.

Хорошо известно, что Овидий вошел в историю европейской культуры как поэт-изгнанник, который несправедливо пострадал от власти в лице императора Октавиана Августа и создал «традицию стихов об изгнании» [8. С. 203]. Гребенщиков же в письме к И.А. Бунину от 31 марта 1939 г. объяснял свой отъезд в Америку кампанией «собратьев в Европе», направленной против него.

 Куприн, если Вы заметили, первый написал обо мне в “Возрождении” ошеломивший меня пасквиль. Некая Даманская, которой я не мог устроить карьеру в Холливуде [sic! – А.Г.] с ее пьесой, открыто вела против меня кампанию. Г-жа Гиппиус писала обо мне явно недоброжелательные строки в  “Современных записках”. Милюков не принял моего рассказа в “Посл<едние> нов<ости>”. Алданов уклонился от участия в журнале, который я здесь затевал, правда к лучшему, так как здесь ничто порядочное долго существовать не может. <…> Словом, много причин для замкнутой [курсив наш. – А.Г.], упорной работы  [9. С. 249–250].

Как видно, Гребенщиков создает образ Поэта-изгнанника, пострадавшего от литературной элиты, в свою очередь, согласно концепции П. Бурдье, являющейся средоточием символической власти [10. С. 24 и сл.]. Это позволяет рассматривать сюжет персонального мифа Гребенщикова как структурно и функционально изоморфный сюжету овидиевской биографии.

Тот факт, что, кроме содержащейся в названии реминисценции, проекция на Овидия никак не эксплицирована в тексте «Гонца», может быть объяснен тем, что Гребенщиков зачастую предпочитал скрывать многие важнейшие источники своих жизнетворческих стратегий. С другой стороны, интертекстуального сигнала, содержащегося в названии, как представляется, вполне достаточно для интерпретации интересующего нас жизнестроительного сюжета в перспективе овидиевского мифа.

Сложно с уверенностью сказать, насколько хорошо Гребенщикову были известны понтийские элегии Овидия – читал ли он их или знал лишь название книги и был отдаленно знаком с ее содержанием. Во всяком случае, это знакомство вполне вероятно, если учесть, что первые (прозаические) переводы «Писем с Понта» на русский язык были выполнены еще в конце XIX в. Кроме того, в самом начале «Писем с Понта» возникает мотив «пришлых книжек», нуждающихся в приюте. Первое письмо книги Овидия, адресованное Бруту, начинается так:

 Публий Назон, давно в отдаленных Томах осевший,
 С гетских глухих берегов шлет тебе эти стихи.
 Если удастся тебе, приюти эти пришлые книжки,
 Где-нибудь в доме твоем место для них отыщи  [11. С. 86].

Овидиевский мотив книг-«детей изгнанника» отчетливо перекликается с часто встречающимся в сочинениях Гребенщикова 1920-х гг. мотивом книг-вестников, усвоенным автором «Писем с Помперага» из сочинений семьи Рерихов и их круга. Любопытно в этой связи, что Н.К. Рерих, безусловно, знал об Овидии: имя римского поэта встречается в одном из «листов дневника» Рериха, носящем название «Русский язык» [12. С. 155].

В конечном итоге, для того чтобы сконструировать отмеченную интертекстуальную связь, досконального знакомства с полным текстом книги Овидия Гребенщикову не требовалось – вполне достаточно было лапидарного пересказа или даже знания ключевых фактов биографии римского поэта и того, что он был автором «Писем с Понта».

Адаптация «овидиевского» изгнаннического сюжета сквозь пушкинский миф

Гребенщиков мог адаптировать «овидиевский» изгнаннический сюжет не только напрямую, но и сквозь призму пушкинского мифа. Это предположение поддерживается общей ориентацией Гребенщикова на пушкинский жизнетекст, с разной степенью отчетливости эксплицировавшейся на протяжении всей его полувековой писательской карьеры (см. [13. С. 76–79]).

В таком случае овидиевское влияние уже практически невозможно отличить от пушкинского: обе прототипические ситуации («Овидий в изгнании» и «Пушкин в изгнании») соединяются в гребенщиковском жизнетексте до полного неразличения.

А.С. Пушкин (1799-1837)

По словам Ю.М. Лотмана, «отождествление себя с Овидием, а Александра I – с лукавым деспотом Августом, <…> давало Пушкину и жизненную роль, и масштаб для измерения собственной личности». «Для Александра I <…> Пушкин был ничтожным чиновником, подвергшимся правительственному взысканию. Пушкин предлагал сам себе и читателям другое объяснение: он – Овидий, поэт, сосланный тираном» [14. С. 66]. Кроме того, как показывает И.В. Немировский, Пушкин обратился к образу Овидия именно в момент сдвига в автоинтерпретациях «южной» ссылки: от добровольного отъезда к изгнанию [15. С. 19]. Сходным образом, как это явствует из приведенных примеров, поступал и Гребенщиков.

Наконец, автор «Гонца», активно сотрудничавший в сибирских (в частности, в томских) журналах и хорошо знакомый с областническим наследием, вполне мог учитывать также более близкий ему и в хронологическом, и в географическом смысле прецедент – литературный опыт «старшего» [областника Н.М. Ядринцева], испытавшего (подобно Пушкину, но в более суровой форме) политические репрессии.

Ядринцев, побывавший вместе с другим лидером областнического движения Г.Н. Потаниным в тюрьме и ссылке по громкому «Делу об отделении Сибири от России», при разработке проблемы русских переселенцев в Сибирь использовал множество псевдонимов, одним из которых был «Овидий с Томи» (см.: [16. С. 103]).

В письме к Потанину от 4 марта 1873 года Ядринцев, приводя фрагмент из овидиевских «Писем с Понта» по книге знаменитого британского антрополога Э.Б. Тайлора, признавался: «Я давно уже хотел избрать себе псевдоним Овидия с Томи, употребляя его при случае <…>». Любопытно, что на тот момент Ядринцев еще не был знаком с книгой Овидия. Процитировав «Письма с Понта», он спрашивает: «Где бы достать этого Овидия? Там, наверное, есть драгоценности, судя по этим стихам» [17. С. 199].

Одной из причин, побудивших Ядринцева обдумывать псевдоним «Овидий с Томи», стало то, что «даже мой родственник поп сравнивал мою посельщицкую тоску с грустью Овидия» [17. С. 199].

Вообще говоря, «Овидий с Томи» не был единственным «изгнанническим» псевдонимом Ядринцева. Использовавший, по его собственным словам, «бесчисленное количество» псевдонимов [18. Т. 4. С. 330], «старший» областник «дебютировал в “Искре” под именем Дант Семилужной волости…» [18. Т. 5. С. 247, 286].

Оба этих псевдонима Ядринцева были пронизаны самоиронией, прекрасно осознаваемой литератором. Так, в письме к Потанину, своему соавтору по работе над неоконченным романом «Тайжане», Ядринцев пояснял: «A propos – и я с Томи. Каламбур о Томи и стихи Овидия я думал вложить в уста Бронислава в романе. Это был бы свифтовски-классический каламбур» [17. С. 199]. Заметим, что позиция Гребенщикова в «Письмах с Помперага», напротив, была напрочь лишена самоиронии.

Автомифологизация Г. Д. Гребенщикова и областники и областничество

Принадлежавшие к разным поколениям, Н.М. Ядринцев и Г.Д. Гребенщиков были связаны не только типологически, но и напрямую. Дело в том, что Гребенщикова нередко причисляют к генерации «младших» областников, которые более или менее последовательно развивали и с помощью разных средств реализовывали идеологическую программу областничества [19]. В часто цитируемом мемуарном очерке «На склоне лет его», посвященном Г.Н. Потанину и впервые опубликованном в пражском альманахе «Вольная Сибирь» в 1927 году, Гребенщиков писал: «Лишь значительно позже я стал догадываться, почему Григорий Николаевич относился ко мне с таким вниманием, то есть почти с отеческой заботливостью. Быть может, он уловил во мне ту первобытную нетронутость народной почвы, на которой лучше прорастают его семена. Я был моложе всех, я был настоящий выходец из простой среды, и, по его мнению, мог вспыхнуть настоящим пламенем его идей» [20. С. 129]. «И наконец, когда вышли мои первые книги сибирских рассказов, я получаю в Петербурге письмо от Г.Н. Потанина, из которого отчетливо помню взволновавшие и смутившие меня строки: “Знамя Ядринцева лежит неподнятым, и я думаю, вы должны его поднять и понести в будущее”» [20. С. 129].

Это потанинское желание сделать из Гребенщикова «нового Ядринцева» начинающий прозаик интерпретировал как стремление сделать его своеобразной «инкарнацией» самого Потанина – «новым Потаниным», а не Ядринцевым. По словам Гребенщикова, Потанин надеялся, «что я подниму ядринцевское, то есть его, потанинское, знамя <…>» [20. С. 129].

Гребенщиковское истолкование интенции Потанина необходимо сопоставить с тем, как Потанин и Ядринцев описывали свое отношение друг к другу как лидерам сибирского областничества. В «Сибирских литературных воспоминаниях» (1884) Ядринцева читаем: «В беседах с Потаниным я не только сходился, но увлекался его умом, его планами, и он был для меня первым ментором, наставником; он же определил мое призвание. Я фанатически последовал его патриотической идее <…>» [18. Т. 4. С. 298]. Потанин, в свою очередь, оставил в своих «Воспоминаниях» такую характеристику Ядринцева: «Я почувствовал, что он пойдет во главе сибирского движения, которым уже веяло в воздухе, и что мне предстоит сделаться только его помощником» [18. Т. 6. С. 119].

Так или иначе, Ядринцев и Гребенщиков, связанные общим контекстом сибирской (нео)областнической мысли, в процессе автомифологизации ориентировались на Овидия в качестве ролевой модели, осложненной и «русифицированной» А.С. Пушкиным.

Самопроекция Н.М. Ядринцева на Овидия

При этом в случаях Пушкина и Ядринцева самопроекциям на Овидия, кроме опыта репрессий разной степени травматичности, способствовала (или даже провоцировала эти самопроекции) семиотически насыщенная географическая «аура». Пушкинская «южная» ссылка проходила относительно недалеко от городка, куда был сослан римский поэт. По точному замечанию М. Мейлаха, «Пушкин, хорошо зная, что и “проклятый город Кишинев” и Одесса находятся довольно далеко от городка Томы, куда был сослан римский поэт, тем не менее охотно с ним отождествляет места своей ссылки» [21. С. 719]. В свою очередь, Ядринцев, биографически вообще никак не связанный с Бессарабией и некоторое время живший на берегах Томи, без труда сконструировал интертекстуальную отсылку к жизнетексту Овидия, находившегося в ссылке в городке Томы, воспользовавшись созвучием топонимов и позиционируя себя с помощью псевдонима как очередную литературно-политическую «инкарнацию» Овидия.

Роль рецепции Пушкина в жизнетворчестве Ядринцева и Гребенщикова

Н.М. Ядринцев (1842-1894)

Основания говорить о разнообразных влияниях творчества Пушкина на Ядринцева отыскиваются в обширном наследии лидера областничества без особого труда. Важно, что у Ядринцева, как и впоследствии у Гребенщикова, рецепция Пушкина поддерживалась жизнетворческой установкой на восприятие и осмысление жизни сквозь призму словесности. Так, в его автобиографическом рассказе «Калмычка» (первая публикация: Восточное обозрение. 1897. №№ 3, 5. Дата написания не установлена, предположительно рассказ создан между 1885 и 1890 гг. [18. Т. 4. С. 209]) читаем:

 Я стал помнить себя в барском доме своего отца с раннего детства на дворянском положении. Нас окружала домашняя прислуга: дворня, няня, горничные и прочие. Мы жили в маленьком пограничном городе Сибири, когда-то бывшей крепости… Но полуразрушенная крепость и заржавленные пушки, в которые мы совали тряпки и камни, уверенные, что сколько ни заряжай их, так и не выстрелят, напоминали мне впоследствии крепостцу в «Капитанской дочке» Пушкина  [18. Т. 4. С. 204].

Кроме того, в мемуарной книге «Детство» (написанной предположительно между 1884 и 1888 годами) Ядринцев вспоминает о «поэте-самородке» Мешалкине, который «учил меня в детстве стихам Пушкина, Лермонтова, которых я знал множество наизусть» [18. Т. 4. С. 255]. О рано привитой ему любви к Пушкину и интенсивном чтении его произведений Ядринцев писал также в «Сибирских литературных воспоминаниях»: «У нас, гимназистов, был небольшой кружок, так же чуткий к литературе. Мы уже ранее кое-что читали, любили Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева <…>»; «Дух романтизма веял и на нас при всходах нашей жизни, мы усвоили любовь к искусству: хорошие стихи, прекрасные образы доставляли нам наслаждение. Мы зачитывались с детства Пушкиным, Гоголем, Тургеневым» [18. Т. 4. С. 312].

Сочинения Ядринцева содержат и прямые самопроекции на образ автора «Капитанской дочки», вложенные, правда, в уста матери. В письме своему гимназическому товарищу Д.А. Поникаровскому от 29 марта 1879 г. Ядринцев писал: «Моя мать за мои юношеские литературные произведения называла меня не иначе, как “мой Пушкин”» [18. Т. 5. С. 247]. Несколько лет спустя, в «Детстве» Ядринцев воспроизводит этот эпистолярный пассаж, добавив описания собственных переживаний по поводу материнской оценки его ранних литературных опытов: «Когда я начал, лет двенадцати, писать дневники и сочинять стихи, мать меня всегда с нежной гордостью называла “мой Пушкин”, чего я ужасно стыдился, ибо само уже преувеличение было подобием сатиры» [18. Т. 4. С. 264].

Характерная связь между матерью протагониста и Пушкиным содержится и в итоговой книге Гребенщикова «Егоркина жизнь», жанр которой оформляется напряженным соотношением автобиографической повести и автоагиографии. Здесь Пушкин выполняет провиденциальную функцию «небесного покровителя» Егорки, а его образ контаминируется в сознании героя с фигурой его матери, в «буранливую ночь» читающей в избе пушкинское стихотворение «Буря мглою небо кроет…»: «… постучался кто-то столь родной и близкий и столь великий, столь все понимающий и знающий все подробности их жизни, что он никогда-никогда их не оставит, а Егорку поведет через тернистые пути его будущей жизни и поможет, поможет все перенести, все вытерпеть» [3. Т. 6. С. 141].

Здесь необходимо сделать оговорку. Разумеется, ни Ядринцеву, ни Гребенщикову не было свойственно систематическое «жизненное пушкинианство», т.е. «принятие образа Пушкина как образца человека, на который следовало ориентироваться в построении собственной личности», в той степени, в которой оно было характерно для множества литераторов эпохи русского модернизма [1. P. 33]. Кроме того, подчеркнем, что все приведенные примеры не являются основаниями утверждать факт пушкинского «посредничества» в процессе автомифологизации Ядринцева и Гребенщикова. Однако тот факт, что оба литератора были хорошо знакомы с сочинениями Пушкина, неоднократно возвращались к ним в своем воображении и активно использовали в процессе «олитературивания» собственной жизни, делает это посредничество весьма вероятным. Иными словами, отсутствие прямых доказательств ориентации не только на Овидия, но и на Пушкина в процессе формирования сибирскими интеллектуалами «изгнаннических сюжетов», не отменяет значимости «пушкинской» оптики, с помощью которой они осмысляли и презентовали собственное (жизне)творчество.

Заключение

Ситуация Гребенщикова, писавшего «Гонца» в Америке, вдали и от родной Сибири, и от «овидиевских» мест, предоставляла меньшие, нежели это было с Ядринцевым, возможности для автомифотворчества. Однако в американский период жизни он имел опыт решения проблемы самоидентификации с топонимами, находившимися на огромном расстоянии. Так, например, живя в деревне Чураевка, он регулярно риторически отождествлял ее со своей родиной Алтаем [22. С. 21]. Любопытно, что в обеих ситуациях мифотворческим усилиям Гребенщикова, кроме созвучия топонимов, способствовали географические реалии: ландшафтно-климатические условия Чураевки были действительно схожи с алтайскими, а название реки Помпераг оказалось отдаленно созвучно Понту.

Несколько иначе обстояло дело в случае Ядринцева. Как отмечает К.В. Анисимов, «в интеллектуальных построениях» Ядринцева «роль климата оказалась достаточно скромной» [23]. В этом состоит еще одно отличие подхода «старшего» областника от позиции Гребенщикова, уделявшего большое внимание концептуализации географии и климата.

Автопроекции на жизнетекст Овидия (через вероятное «посредничество» Пушкина), предпринятые Ядринцевым, осложненные и дополненные у Гребенщикова отсылкой к автомифологии «старшего» областника, в обоих случаях никоим образом не сводились к некоторой интертекстуальной «игре», а имели отчетливую инструментальную природу: эти автопроекции были призваны оформить сюжет о литераторе-изгое. Ключевое различие состояло в том, что в жизнетексте Ядринцева этот сюжет занял достаточно скромное место, тогда как Гребенщиков сделал его одним из центральных в структуре созданного им еще в сибирский период (1900–1910-е гг.) персонального мифа о «писателе из народа», находящемся в непрерывной конфронтации с враждебно настроенной интеллигенцией. Инкорпорируя в собственный мифо-биографический нарратив овидиевско-пушкинско-ядринцевский субстрат, Гребенщиков репрезентировал частную историю литератора-эмигранта (одну из десятков подобных) как вариацию архетипического сюжета о несправедливо гонимом Властью Поэте.

Мифотворческий потенциал биографии Овидия, сделавший его парадигмальной фигурой для формирования традиции самоописания отечественных литераторов (как минимум – от А.С. Пушкина через О.Э. Мандельштама до И.А. Бродского), волей или неволей оказавшихся за пределами метрополии, был, как мы увидели, задействован и литераторами с сибирской окраины Российской империи.

А.Ю. Горбенко

Литература

  1. Паперно И. Пушкин в жизни человека Серебряного века // Cultural Mythologies of Russian Modernism from Golden Age to the Silver Age / Ed. by B. Gasparov, R. Hughes, and I. Paperno. Berkeley; Los Angeles; Oxford: University of California Press, 1992. P. 19–51.
  2. Анисимова Е.Е. Творчество В.А. Жуковского в рецептивном сознании русской литературы первой половины XX века. Красноярск: СФУ, 2016. 468 с.
  3. Гребенщиков Г.Д. Собрание сочинений: В 6 т. / сост., подг. текста, вступ. ст. Т.Г. Черняевой. Барнаул: Издательский Дом «Барнаул», 2013.
  4. ГМИЛИКА. ОФ. Ед. хр. 56739/147.
  5. ГМИЛИКА. ОФ. Ед. хр. 699/2.
  6. Тиме Г. Изгнание как путешествие: русский взгляд Другого (1920-е годы) // Беглые взгляды: Новое прочтение русских травелогов первой трети XX века: Сборник статей / Под ред. В.-С. Кисселя, Г. Тиме. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 235–246.
  7. Суматохина Л.В. М. Горький и писатели Сибири. М.: ИНФРА-М, 2013. 237 с.
  8. Гаспаров М.Л. Овидий в изгнании // Публий Овидий Назон. Скорбные элегии. Письма с Понта / Изд. подг. М. Л. Гаспаров, С. А. Ошеров. М.: Наука, 1979. С. 189–224.
  9. И.А. Бунин и Г.Д. Гребенщиков. Переписка / Вступит. ст., публ. и примеч. В.А. Росова // С двух берегов: Русская литература XX в. в России и за рубежом / Под ред. Р. Дэвис, В.А. Келдыш. М.: ИМЛИ РАН, 2002. С. 220–276.
  10. Бурдье П. Поле литературы / Пер. с фр. М. Гронаса // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 22–87.
  11. Публий Овидий Назон. Письма с Понта // Публий Овидий Назон. Скорбные элегии. Письма с Понта / Изд. подг. М. Л. Гаспаров, С. А. Ошеров. М.: Наука, 1979. С. 86–160.
  12. Рерих Н.К. Русский язык // Рерих Н.К. Из литературного наследия. М.: Изобразительное искусство, 1974. С. 155–156.
  13. Горбенко А.Ю. Жизнестроительство Г.Д. Гребенщикова: генезис, механизмы, семантика, контекст. Дисс. … канд. филол. наук. Красноярск, 2016. 206 с.
  14. Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя // Лотман Ю.М. Пушкин. СПб.: Искусство-СПБ, 2000. С. 21–184.
  15. Немировский И.В. Творчество Пушкина и проблема публичного поведения поэта. СПб.: Гиперион, 2003. 352 с.
  16. Макарова Е.А. Формирование переселенческого дискурса в публицистическом творчестве Н.М. Ядринцева // Областническая тенденция в русской философской и общественной мысли: К 150-летию сибирского областничества / Отв. ред. А.В. Малинов. СПб.: Изд. Дом С.-Петерб. гос. ун-та, 2010. С. 92–115.
  17. Письма Николая Михайловича Ядринцева к Г.Н. Потанину. Вып. 1 (с 20 февраля 1872 г. по 8 апреля 1873 года). Красноярск: Типография Енис. Губ. Союза Кооперативов, 1918. 234 с.
  18. Литературное наследство Сибири: В 8 т. Новосибирск: Западно-Сибирское книжное издательство, 1969–1988.
  19. Черняева Т.Г. «Обнимаю Вас как преданный сын Ваш»: Георгий Гребенщиков и Григорий Николаевич Потанин // Г.Д. Гребенщиков и Г.Н. Потанин: диалог поколений (письма, статьи, воспоминания, рецензии) / составитель, автор вступ. статьи, примеч. Т.Г. Черняева. Барнаул: Изд-во Алт. ун-та, 2008. С. 5–44.
  20. Гребенщиков Г.Д. На склоне дней его // Г.Д. Гребенщиков и Г.Н. Потанин: диалог поколений (письма, статьи, воспоминания, рецензии) / сост., автор вступ. статьи, примеч. Т.Г. Черняева. Барнаул, 2008. С. 120–140.
  21. Мейлах М. Поэзия и власть // Лотмановский сборник. [Вып. 3] / ред. Л.Н. Киселева, Р.Г. Лейбов, Т.Н. Фрайман. М.: ОГИ, 2004. С. 717–743.
  22. Гребенщиков Г. Гонец. Письма с Помперага. М.: Международный Центр Рерихов; Фирма БИСАН-ОАЗИС; МАСТЕР-БАНК, 1996. 215 с.
  23. Анисимов К.В. Климат как «закоснелый сепаратист». Символические и политические метаморфозы сибирского мороза // Новое литературное обозрение. 2009. № 99.