Сибирские письма Николая Клюева

Материал из НБ ТГУ
Версия от 23:30, 1 декабря 2019; Vcs (обсуждение | вклад) (Пребывание в Томске и образ города)
(разн.) ← Предыдущая | Текущая версия (разн.) | Следующая → (разн.)
Перейти к: навигация, поиск
Николай Клюев

В творческом наследии Николая Клюева особое место занимают его сибирские письма. Это и вопиющие документы трагической эпохи 1930-х гг., и подробнейший лирический дневник его души, отражающий физические и духовные страдания ссыльного поэта, пребывавшего на протяжении трех с лишним лет в экстремальных условиях неволи и выживания, под постоянной угрозой гибели от голода, холода, неоказания вовремя медицинской помощи. Вместе с тем его письма – ярчайшие образцы эпистолярного жанра, представляющего собой необычный сплав разных стилевых форм, которые уходят своими корнями к фольклорным и древнерусским жанрам плача, причитания, проповеди, молитвы, слова, исповеди, духовного завещания. В зависимости от цели их написания, места и времени, адресата, которому они были отправлены, их также можно классифицировать как официально-деловые, личные, литературные.

Всего пока нам известно 68 сибирских писем Николая Клюева (среди них телеграмма Л.Э. Кравченко (8 июня 1934 г.) – уведомление о получении денежного перевода, открытка Е.П. Пешковой с благодарностью за присланные по почте три рубля (11 августа 1934 г.) [1] и еще две открытки: одна поэту П. Н. Васильеву (9 августа 1934 г.) и В.Н. Горбачевой о получении «инвалидного свидетельства» (28 марта 1935 г.). 25 писем были написаны поэтом в Колпашево, остальные, 43, созданы в Томске с октября 1934 г. по май 1937 г.; из них 8 писем в 1934 г., 20 в 1935, 12 в 1936 и всего 3 письма в 1937 г. [2] [3]. Кроме того поэтом было составлено две доверенности на распоряжение его имуществом в бывшей московской квартире по Гранатному пер. 12, кв. 3. Одна – на имя поэта С.А. Клычкова (Томск, 12 апреля 1934 г.), вторая на имя жены Анатолия Кравченко, З.П. Кравченко (Колпашево, 2 июня 1934 г.). Сохранилось еще три официальные бумаги, которые были отправлены из Колпашево в Москву: это Заявление (просьба о помиловании) во ВЦИК (12 июня 1934 г.), Обращение к М.И. Калинину с просьбой о помиловании или смягчении судьбы ссыльного (12 июля 1934 г.) [4] и Обращение в Красный Крест (на имя Екатерине Пешковой, 15 июня 1934 г.) [5], которое сыграло решающую роль в переводе поэта из Колпашево в Томск.

Письма нарымской ссылки

Образ сибирских ссыльных городов

Колпашевские письма создавались в период с 31 мая по 7 октября 1934 г. – времени нахождения поэта в нарымской ссылке. Они воспринимаются отзывчивым читателем как крик души отчаявшегося человека, ежечасно ощущающего дыхание смерти, просьба о милосердии, материальной и духовной поддержке. Автор писем явно следует канонам древнерусских плачей и житий великомучеников. Письма высокохудожественные, их нельзя читать без душевного отклика и глубокого проникновения в душу ссыльного поэта, который вдали от Москвы, налаженного быта оказался в нечеловеческих условиях существования и вынужден был бороться за свое выживание. Уже первое его письмо к Анатолию Яр-Кравченко от 5 июня 1934 г. не может оставить равнодушным:

«После четырех месяцев хождения по мукам я, как после кораблекрушения, выкинут на глинистый, усыпанный черными от времени и непогоды избами – так называемый г. Колпашев. Это чудом сохранившееся в океанских переворотах сухое место среди тысячеверстных болот и залитой водой тайги – здесь мне жить пять унылых голодных лет и, наверное, умереть и похорониться, даже без гроба, в ржавый мерзлый торфяник. Кругом нет ни лица человеческого, одно зрелище – это груды страшных движущихся лохмотьев этапов. Свежий человек, глядя на них, не поверил бы, что это люди. Никакого пейзажа – угрюмая серо-пепельная равнина, над которой всю ночь висит толстый неподвижный туман, не поддающийся даже постоянному тундровому ветру. <…> Я перенес воспаление легких без всякой врачебной помощи – от этого грудь хрипит бронхитом и не дает спать по ночам. Сплю я на голых досках под тяжелым от тюремной грязи одеялом, которое чудом сохранилось от воров и шалманов – все остальное украли еще в первые дни этапов. <…> 90% населения ссыльные <…>. Все потрясающе несчастны и необщительны, совершенно одичав от нищеты и лютой судьбы. Убийства и самоубийства здесь никого не трогают» (Словесное древо, с. 307-308).

Этот плач и стенания продолжает поэт и в письме к Н.Ф. Христофоровой от 10 июня:

«Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный черт родил Нарым грыжей. Но больше всего меня пугают люди, какие-то полу-псы, люто голодные, безблагодатные и сумасшедшие от несчастий. Каким боком прилепиться к этим человекообразным, чтобы не погибнуть? Но гибель неизбежна. Я очень слаб, весь дрожу от истощения и от не дающего минуты отдохновения больного сердца, суставного ревматизма и ночных видений. Страшные, темные посещения, сменяющиеся областью загробного мира. Я прошел уже восемь демонских застав, остается еще четыре, на которых я буду неизбежно обличен и воплощусь сам во тьму. И это ожидание леденит и лишает теплоты мое земное бытие. Я из тех, кто имеет уши, улавливающие звон березовой почки, когда она просыпается от зимнего сна. Где же теперь моя чуткость, мудрость и прозорливость?» (Словесное древо, с. 307-308).

Пафос клюевских писем неоднозначен: следуя жанру плачей, поэт не боится предстать перед своим адресатом слабым и даже жалким человеком, в то же время он, как, напр., в письме к известному художнику И.Э. Грабарю, подчеркивает, что помощь ему – это выслуга перед русской поэзией:

«Я погибаю в жестокой ссылке, помогите мне, чем можете. Милосердие и русская поэзия будут Вам благодарны» (Словесное древо, с. 346). Почти дословно повторяет он эту фразу и в обращении к Екатерине Пешковой: «Справедливость, милосердие и русская поэзия будут Вам благодарны» [5], и на открытке к поэту П.Н. Васильеву от 9 августа 1934 г.: «Дорогой поэт – крепко надеюсь на твою милостыню. Помоги несчастному. Отплачу сторицей в свое время. Русская поэзия будет тебе благодарна (Словесное древо, с. 334.; Курсив мой. – В.Д.).

По аналогии с «нарымской» поэмой «Кремль», в письмах поэта намечаются две главные темы: изображение физических и духовных страданий слабого человека, готового каяться и идти на поклон к властям в условиях простого выживания, и судьба русского поэта, зависящая не только от условий его существования, но и предопределенная свыше.

Современные колпашевцы несколько настороженно относятся к письмам Клюева, где их родной город назван «глиняным бугром», рожденным «болотным чертом». Так, уже в первом письме к А. Яр- Кравченко от 5 июня 1934 года Клюев изображает Колпашево как «место посреди тысячеверстных болот и залитой водой тайги <…> Никакого пейзажа – угрюмая серопепельная равнина, над которой всю ночь висит толстый неподвижный туман, не поддающийся даже постоянному тундровому ветру (Наследие комет, с. 175)». Близкую этой картину изображает поэт и в письме от 10 июня 1934 г. Сергею Клычкову: «Небо в лохмотьях, косые налетающие с тысячеверстных болот дожди, немолчный ветер – это зовется здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима…» (Словесное древо, с. 310).

Жителям Нарымского края гораздо ближе описание их земли, которое оставила Валерия Дмитриевна Пришвина (1899–1979), отбывавшая трехлетнюю ссылку в Колпашево в то же время, что и Клюев (1932-1935 гг.) Сам поселок Колпашево ей не понравился, Конечно, в те времена в нем ничего не было примечательного. «Колпашево это линия деревянных домиков, вытянутых по высокому берегу Оби. Сзади наступает на них нетронутая бесконечная тайга с высоченными кедрами, пихтами, непроходимым буреломом, зверьем, комарами, гнусом, до смерти заедающим людей и животных. Позади единственной колпашевской улицы жмутся землянки и хижины, наспех возводимые ссыльными ввиду приближающейся зимы» [6, с. 124]. Но природа Нарымского края ее очаровала, и она в письмах не раз делится с матерью своими поэтическими настроениями, которые она вызывает: «Когда я вечером выхожу на опушку соснового леса, на которой стоит наш домик, и смотрю на высокое северное небо или на закат на берегу Оби (тут прекрасные, не виданные мною закаты), я грущу, что ты не разделяешь моего настроения…» [6, с. 129].

В.Д. Пришвина сумела полюбить величественную сибирскую природу, восхищалась ее красотами, у нее не было таких эсхатологических предчувствий своей неминуемой гибели, как у Клюева с его «метельным Нарымом», который, как известно, грезился ему еще задолго до сибирской ссылки. Предощущением неизбежной гибели поэт постоянно делится со своими адресатами. Так в одном из первых нарымских писем к А. Н. Яр-Кравченко уже появляется тема неизбежной смерти в гибельном для него Нарыме: «В сентябре уже ледовитый снег, и так до половины мая. Гибель моя неизбежна. Я без одежды и без денег» (Наследие комет, с. 175). То же самое чуть позже, в письме к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой от 28 июля: «Недавно был на жалком местном кладбище – все печальные бугорки, даже без дерна, без оградок и даже без крестов. Здесь место вечного покоя отмечается по-остяцки – колом. Я долго стоял под кедром и умывался слезами: «Вот такой кол, – думал я, – вобьют и в мою могилу случайные холодные руки» (Словесное древо, с. 327).

Напророчив себе задолго до ссылки «метельный, гибельный» Нарым, поэт воспринимает само слово «Нарым» (его форму и звучание) как мифологему, которую он обогащал новыми и новыми нюансами. В географическом названии «Нарым» было для Клюева что-то зловещее: в нем ему слышатся «нары», «нарыв», «грыжа», рычание какого-то грозного зверя – Зверя из Бездны. В его письмах из Колпашево эти слова-образы используются постоянно. Так, в письме Н.Ф. Христофоровой из Колпашево от 10 июня 1934 года он выразился емко и образно: «болотный черт родил Нарым грыжей» (Словесное древо, с. 311).

Надо заметить, что не следует ставить знак равенства между клюевскими образами Нарыма и Сибири вообще. В творчестве поэта существуют две Сибири: одна родная, русская, христианская, страна Беловодья. Так, в стихотворении поэта «Белая Индия» центр русского православия – Соловки и священный для буддистов Тибет, предстают как два духовных полюса единой духовной оси с культурным прообразом русской избы:

На дне всех миров, океанов и гор

Цветет, как душа, адамантовый бор, –

Дорога к нему с Соловков на Тибет,

Чрез сердце избы, где кончается свет… [7]

Пролегает эта ось через великую Сибирь, соединившую, как и ее могучие реки, так часто упоминаемые в поэзии Клюева, русский Север и азиатский Восток. Эта «серединность» Сибири делает ее особой территорией, перекрестком земель, где смешались климатические зоны, этносы, культуры. Сближает ее с русским Севером еще сохранившаяся там связь человека с природной жизнью, его циклами, мифологией, архетипами бытия. Общее между этими двумя регионами для Клюева было и в том, что пока этот край, менее всего тронут техническим прогрессом, несущим гибель тысячелетней крестьянской культуре, которая для Клюева своеобразной материнской платой культуры человечества.

Образ Сибири

В письмах поэта реальная Сибирь уже другая. Ее суровая природа постоянно сравнивается с милой сердцу поэта природой Заонежья или Центральной России. В созданном им обобщенном образе Сибири в письме к В.Н. Горбачевой из Томска от 23 февраля 1936 г. Клюев настойчиво при помощи точных и конкретных деталей передает ее экзотику, «азиатские, монгольские черты». Но есть в ней что-то недоброе, что мутит сердце поэта:

«…Сибирь мною чувствуется, как что-то уже не русское: тугой, для конских ноздрей, воздух, в людской толпе много монгольских ублюдков и полукровок. Пахнущие кизяком пельмени и огромные китайские самовары – без решеток и душника в крышке. По домам почему-то железные жаровни для углей, часто попадается синяя тян-дзинская посуда, а в подмытых половодьями береговых слоях реки Томи то и дело натыкаешься на кусочки и черепки не то Сиама, не то Индии. Все это уже не костромским суслом, а каким-то кумысом мутит мое сердце <…> Остячки по юртам носят на шее бисерный панцирь, с огромным аквамарином посередине; прямо какая-то Бирма! Спят с собаками. Нередко собака служит и подушкой. Избы у всех обмазаны изнутри, тепла ради, глиной и выбелены. Под слоями старого мела – залежи клопов. В обиходе встречаются вещи из черненой меди, которые, наверное, видели Ермака и бывали в гаремах монгольских каганов» (Словесное древо, с. 373-374).

Образы природы и быта Сибири в письмах поэта вызывают контрастные виденья родной ему европейской части страны. В его последних письмах этот контраст особенно подчеркивается, так как весна в милых его сердцу краях ассоциируется с домашним теплом и жизненным благополучием, а затянувшаяся в Сибири зима символизирует безнадежность и неизбежность гибели: «У вас там весна, а здесь мороз – едва почернели дороги», – пишет он В.Н. Горбачевой во второй декаде апреля 1937 г. (Словесное древо, с. 389). И ей же в своем последнем сохранившемся письме: «Теперь вы, все, верно, на даче – на своем старом балкончике, – где стихи с ароматом первой клубники, яблони цветут. Моя весна до Николы с ледяным ветром, с пересвистом еловых вершин» (Словесное древо с. 390).

Эпистолярный стиль Николая Клюева

Основные адресаты сохранившихся писем и открыток Н. Клюева: В.Н. Горбачева (22 письма; 1 из Колпашево и 21 из Томск), Н.Ф. Христофорова (15 писем; 3 из Колпашево и 12 из Томска), Анатолий Яр-Кравченко (7 писем, из них лишь одно из Томска), Л.Э. Кравченко (2 письма из Колпашево и 5 из Томска), С.А. Клычков (5 писем из Колпашево), Б.Н. Кравченко (2 из Колпашево и 1 из Томска). К остальным клюевским адресатам (С.А. Толстая-Есенина, А.А. Рудакова, П.Н. Васильев, В.Я. Шишков, И.Э. Грабарь, Н.Э. Радлов) сохранилось всего лишь по одному письму и к Н.С. Голованову 2 письма.

Круг эпистолярного общения Клюева не очень обширный, его составляют, главным образом, письма к двум женщинам, его ангелам-хранителям – Надежде Федоровне Христофоровой, близкой по духовным интересам и ценностям певице и вокальному педагогу, Варваре Николаевне Горбачевой, жене поэта Сергея Клычкова, самому Клычкову, а также письма к Анатолию Яр-Кравченко, другу и духовому сыну, и членам его семьи.

Как пишет в своих воспоминаниях А.А. Пулина, около 10 писем написал поэт из ссылки и к ее мужу Л.И. Пулину, своему младшему другу, с которым он проживал в своей московской квартире. К сожалению, письма не сохранились, но кое-какие детали из них А.А. Пулина запомнила. Из этих воспоминаний мы узнаем, что Клюев восхищался благородством Пулина, который его не оговорил на допросах. С особой теплотой в своих письмах он говорил о Надежде Андреевне Обуховой, которая неоднократно посылала ему одежду, обувь, еду [8.

Конечно, были письма и к самой Обуховой, прежде всего письма-благодарности, потому что чувство благодарности переполняет письма, обращенные к Н.Ф. Христофоровой и В.Н. Горбачевой, в которых он этот жанр письма-благодарности доводит до виртуозности. «Получил Ваши посылки, как бы из другого мира гостинцы <…> Я готов отдать Нарыму руку и ногу, как медведь капкану, только бы ухватиться за порог Вашего жилища и рыдать благодарно, как может благодарить человек, снятый с колеса! Вечные очи любви и звезды небесные – порука за мою искренность и благодарность» (Н.Ф. Христофоровой, 28 июля 1934 г.; Словесное древо, с. 327). Как видим, муза не отпускает поэта и в письмах! Выражение чувства глубочайшей признательности за проявленное соучастие и сострадание звучит в письме от 22 февраля 1935г. к тому же адресату: «…захлебываясь слезами, я прочитал Ваше письмо. Никакой богословский реферат не дал бы моему сердцу столько убеждения и свежести душевной – сколько дают Ваши простые строки, – в которых журчит и струится глубочайшая человечность» (Словесное древо, с. 352).

Христианским умилением проникнуты строки поэта, обращенные к В.Н. Горбачевой: «Прихожу с почты, получив от Вас переводы – и рыдаю в своей конуре, простираюсь сердцем к Вам, целую ноги Ваши – незабвенная светлая сестра…» (25 октября 1935 г.; Словесное древо, с. 370-371). В другом письме к В.Н. Горбачевой мотив умиления усиливается риторической фигурой, выражающей самоуничижение адресанта: «Благодарю за милосердие и заботу обо мне недостойном. Давно бы погиб без Вашей помощи чудной и светлой милостыни. Всякий раз, как получаю от Вас весточку, умываюсь слезами. В моей жестокой и мрачной обстановке – великая радость всякое доброе слово из другого мира – от милых и заветных людей» (25 ноября 1935 г.; Словесное древо, с. 371-372).

Круг адресатов Клюева в сибирской ссылке был значительно шире, но письма его получатели уничтожали, так как переписываться с административно-ссыльным было не безопасно. Так косвенно из письма П.А. Клюева к Н.Н. Асееву мы узнаем, что он тоже получал письма от своего брата-поэта [8, с. 606].

В томских письмах Клюева, более разнообразных по тематике и стилю, нежели колпашевские, также поначалу преобладает жанр плача и горестных причитаний. Поэт жалуется на свою горемычную жизнь в Томске, натуралистически изображая сцены быта: «Живу в общей избе с жестяниками – часто пьянки, смрад, страшные морды…» (Л.Э. Кравченко, 20 января 1935 г.; Словесное древо, с. 350). Новые подробности в другом письме к тому же адресату: «Целыми днями я лежу неподвижно в общей избе, где четырнадцать человек двуногого зверя, – смотрю в окно, где пляшут снеговые призраки» (14 марта, 1935 г.; Словесное древо, с. 356).

Пребывание в Томске и образ города

По причине тяжелых материальных условий, в которых живет поэт в Томске, в его общих суждениях о городе присутствуют негативные характеристики: «Томск – город путанный, деревянный, утонувший по уши осенью в грязи, а зимой в снегах…» (Н.Ф. Христофоровой, 24 октября; Словесное древо, с. 341). Еще более негативная характеристика дана городу поэтом после его нового ареста в письме В. Н. Горбачевой от 10 августа 1936 года, сопровождаемая цитатой из «Моления Даниила Заточника»: «Вам говорили, что Томск город университетский. Для кого – как, а для меня это пустыня, гноище Иова. Для кого озеро Лаче, а для Даниила Заточника оно было озером плача» (Словесное древо, с. 84).

Особенно тяжкими для поэта оказались первые месяцы его пребывания в Томске, когда он в холодную зиму, без валенок и полушубка, вынужден был просить милостыню в базарные дни на Каменном мосту. Денежная помощь от друзей все запаздывала, а право распоряжаться его вещами с целью их продажи В.Н. Горбачева по доверенности получила только 20 февраля 1935 года (Словесное древо, с. 414-416). Как мы узнаем из письма к Л.Э. Кравченко, жена Анатолия З.П. Кравченко в течение восьми месяцев не удосужилась предъявить доверенность на право распоряжаться вещами Клюева, и большинство из них было разворовано. Все это усиливает стенания поэта, потерявшего надежду на спасение от голода и холода благодаря продаже его вещей: «Теперь я вовсе нищий. Впереди же ждать хорошего вряд ли разумно. И я готовлю свое тело на новые страдания, а душу к исходу в царство небесное!» (14 марта 1935 г.; Словесное древо, с. 356).

Декабрьское письмо поэта 1934 года к В.Н. Горбачевой позволяет перенестись в жуткую атмосферу его будней: «В Томске глубокая зима. Морозы под 40°. Я без валенок, и в базарные дни мне реже удается выходить за милостыней. Подают картошку, очень редко хлеб. Деньги от двух до трех рублей – в продолжение почти целого дня – от 6 утра до 4-х дня, когда базар разъезжается. Но это не каждое воскресенье, когда и бывает мой выход за пропитанием. Из поданного варю иногда похлебку, куда полагаю все: хлебные крошки, дикий чеснок, картошку, брюкву, даже немного клеверного сена, если оно попадает в крестьянских возах. Пью кипяток с брусникой, но хлеба мало. Сахар великая редкость. Впереди морозы до 60°, но мне страшно умереть на улице…» (Словесное древо, с. 347).

Но одновременно в скорбных и печальных письмах Клюева появляется мотив творчества, вызванный чувством неистребимо звучащей в его душе и все преодолевающей музыки. В своем «вербном» письме к Н.Ф. Христофоровой от 21 апреля 1935 г. поэт поет гимн воскресшему солнцу, весне и божественной музыке, которая, несмотря на тяжелейшие условия его жизни, звучит в его сердце и является олицетворением бессмертия: «Я уже не считаю дней и месяцев. Жизнь проходит, уплывают, как волны, душа и тело. Только ты одна живешь вечно, бессмертная музыка! Ты – внутренне море. Ты – глубокая душа. <…> Музыка – девственная мать, несущая в бессмертном лоне своем все страсти человеческие, скрывающая добро и зло в лоне очей своих цвета тростника и бледно-зеленой воды тающих горных ледников. Тот, кого ты приютила, живет вне веков: цепь его дней будет только одним днем». (Словесное древо, с. 360).

Эта звучащая в душе поэта музыка и порождает поэтическое вдохновение. Клюев сам удивляется, что «славянская муза не покидает» его, а ее «тростниковые свирели – много образней и ярче прежних» (А.А. Рудаковой, 2 марта 1935 г.; Словесное древо, с. 355). Еще точнее и конкретнее скажет он об этом в письме к В.Н. Горбачевой от 25 февраля 1936 г.: «Несмотря на бездомье и отсутствие уединения, сердце мое полно стихами. Правда, все они не записаны, а хранятся в арсенале памяти и тихо радуют меня: видно, кое-что осталось и для меня в жизни» (Словесное древо, с. 376).

«Славянская муза» не покидает поэта и после его ареста в 1936 г., когда его полуживого, разбитого параличом, привезли на прежнюю квартиру, и он как бы заново учился жить, возрождаясь, как птица-Феникс. В своем письме к Н.Ф. Христофоровой от 25 октября 1936 г., с которой поэт уже не раз беседует на философско-религиозные темы, он вновь говорит о музыке и поэзии, посещающей его.

«Я так нищ, что оглядываясь на себя, удивляешься чуду жизни – тому, что ты еще жив. На меня, как из мешка, сыплются камни ежечасных скорбей от дальних лжебратий и ближних – с кем я живу под одной крышей. Но как ветром с какой-то ароматной Вифаиды пахнет иногда в душу цитра златая, нищетой богатая! Я все более и более различаю эту цитру в голосах жизни. Все чаще и чаще захватывает дух мой неизглаголанная музыка. Ах, не возвращаться бы назад в глухоту и немоту мира! Как блаженно и сладостно слушать невидимую цитру!» (Словесное древо, с. 382). Но уйти надолго от немузыкальности, то есть «глухоты и немоты мира», невозможно. Суровая обыденность наваливается волной: «Всецело завишу от Анны Исаевны – властной и дикой мещанки. Очень тяжело». Но глубокой ночью, «часа в 3-4, – признается поэт, – опять начинаю отходить от дневной брани и избяных криков и... для бедной души моей играет Роман Сладкопевец на своей золотой цитре, и я засыпаю счастливым» ((с. 383).

О том, что цветник его поэзии по-прежнему оставался живым и в последние месяцы его жизни, свидетельствует одно из последних обращений поэта к тому же адресату: «Лучшую розу из своих поэтических садов полагаю к Вашим ногам!» (Словесное древо, с. 385).

Кроме божественной музыки, рождающей поэтические строки, нести поэту свой мученический крест помогает и выстраданная всей его трудной жизнью философия стоицизма, которую он открывает для себя в поэтических строках древнегреческого поэта Феогнида, о чем свидетельствует его письмо к Н.Ф. Христофоровой от 25 октября 1936 г.

Особое место в его томских письмах занимают богословские сюжеты, духовные трактаты и притчи. Прежде всего следует обратить внимание на его религиозно-философский трактат «Очищение сердца», еще ожидающий своего исследователя. Удивляет духовная стойкость поэта. Став нищим, полуживым калекой, явственно предощущая свою преждевременную смерть, он освободился от всего земного и суетного, как и его любимый черниговский святой, тезка Николай Святоша: «Ни позы, ни лождных слов нет во мне» (Н.Ф. Христофоровой, после 5 июля 1936 г.; Словесное древо, с. 378).

Письма-проповеди, религиозные трактаты свидетельствуют о том, что Клюев пытается очиститься от своих прежних грехов, стать в сознании своих современников или новым Шевченко, или великомучеником Николаем. Именно в сибирской ссылке, перевалив за шевченковский возраст, Клюев стал задумываться об общности своей судьбы с судьбой Великого Кобзаря. В одном из своих писем из Томска в конце 1935 года к Н.Ф. Христофоровой Клюев писал о трагизме своего нахождения в ссылке: «Положение мое очень серьезно и равносильно отсечению головы, ибо я, к сожалению, не маклер, а поэт. А залить расплавленным оловом горло поэту тоже не шуточки – это похуже судьбы Шевченка или Полежаева, не говоря уже о Пушкине…» (Словесное древо, с. 372].

Конечно, десять лет солдатчины Шевченко в суровых прикаспийских степях явились для украинского поэта очень суровым наказанием. Но у Шевченко была надежда на освобождение и творческую жизнь. У Клюева этой надежды не было. В своем последнем стихотворении, созданном в марте «кровавого» 1937 года еще до последнего ареста, он уже явственно видит свою неминуемую смерть:

Я умер! Господи, ужели?!

Но где же койка, добрый врач?

И слышу: «В розовом апреле

Оборван твой предсмертный плач! [7, с. 632]

Новый арест Клюева в марте 1936 года, а затем его тяжелые болезни – паралич левой части тела, воспаление легких, тяжелый грипп с осложнениями – совершенно подорвали его здоровье. У поэта не хватает сил не только на большие письма, виртуозно украшенные плетением словес, нет сил написать даже небольшое письмецо. Не поэтому ль так мало сохранилось писем, написанных в закатном году его жизни – 1937! И в них, как и в поэтическом памятнике, последнем стихотворении Клюева «Есть две страны: одна больница…», все настойчивее звучит тема прощания и духовного завещания: «Прощайте. Живите»; «Да будет светлой Ваша весна!» (Словесное древо, с. 389, 390).

В.А. Доманский

Литература

  1. ГАРФ. Ф. 8409 (автограф). Печ. По: Политический журнал. 2005. № 29 (80). 12 сент. С. 94 (публ. Я.В. Леонтьева).
  2. Клюев Н.А. Словесное древо. Проза/Вступ. статья А.И. Михайлова; сост., подгот. текста и примеч. В.П. Гарнина. СПб. Изд-во «Росток», 2003;
  3. Наследие комет: Неизвестное о Николае Клюеве и Анатолии Яре. Кравченко Т. Михайлов А. Москва – Томск, 2006.
  4. Публикация Г. Маквея/ The Slavonic and East European #Reviev. Landon, 1989. Vol.67. № 4. P.598.
  5. Государственный архив Российской Федерации #(ГАРФ). Ф. 8409 (фонд Помполита). Оп. 1. Ед. хр. 1218. Л. 85.
  6. Пришвина В.Д. Невидимый град. Библиотека мемуаров. М.: Молодая гвардия, 2003. С. 124.
  7. Клюев Н.А. Сердце Единорога. Стихотворения и поэмы/ Предисловие Н.Н. Скатова, вступительная статья А.И. Михайлова; составление, подготовка текста и примечания В.П. Гарнина. СПб.: РХГИ, 1999. С. 309.
  8. Николай Клюев. Воспоминания современников / Сост. П.Е. Поберезкина. М. : Прогресс-Плеяда, 2010. С. 609-610.